
Все было в точности так, как придумал он в разудалую минуту веселого трепа. Только сейчас это происходило на самом деле и потому было страшно.
— Ногу выдергивай! — визжала сзади Дашка.
Артем рванулся еще раз и, чувствуя, как раздирают кожу пронзившие литую резину зубы, выдернул ногу из голенища.
Плоскоголовый, закрыв глаза и судорожно давясь, жрал сапог.
Артем схватил Дашу в охапку и, прихрамывая на босую ногу, ринулся прочь. Сейчас он ничуть не удивился бы, если бы разом ожили все сказки, что он рассказывал когда-то дочери.
— Скорей, скорей! — бормотал он, продираясь сквозь кусты, а Даша извивалась у него в руках и кричала:
— Папа, отними сапог! Он его не переварит, ты же сам говорил!
СВЕЧКА
Боль сначала щекотнула под ребрами справа и тут же ввинтилась в тело, разлилась по животу, стрельнула в спину. У Паньки еще хватило силы повесить на гвоздь ковшик, сделать три шага в комнату и боком повалиться на кровать. Тело больше не слушалось, боль вползла в него словно ядовитый гад и теперь грызла и плевала обжигающим ядом. Панька мычала сквозь сжатые зубы, судорожно дергала головой. Боль не позволяла даже кричать, не оставляла никакой надежды, что когда-нибудь она кончится.
Но все же боль отступила. Не исчезла, только утихомирилась, забралась обратно под ребра, затаилась там, давая передышку. И тогда Паньке стало страшно. Живо вспомнилось, что так же каталась по расхристанной постели и выла, сжав зубы, столетняя бабка Тоня. А Панька, в ту пору совсем молодая, едва двадцать стукнуло, суетилась вокруг, предлагая лукового отвара или тертой свеклы, надеясь, что послабит старуху, и непонятная хворь уйдет.
Это теперь боль стала своей, знакомой, а тогда, в сорок шестом году Паня и понятия такого не имела, чтобы хворать. Хотя чужих болячек навидалась довольно. В сорок первом партизаны забрали ее на острова, пожалели оставлять пацаночку на глазах у фашистов. В партизанском госпитале на Ушкуйной горе Пане пришлось всяко, но оттого ли, что сама никогда не болела, или еще почему, привыкнуть к чужой боли не могла.
